Возвращаясь запоздно, толкая железную дверь и стараясь не смотреть на нежно глядящую с вешалки жокейскую шапочку, скроенную из шкурки жеребёнка–заморыша, я проходил к себе в комнату, кидал в пыльный угол учебник с рожей гугнивого кретина на обложке и, трепеща от предвкушения неслыханного наслаждения, хрустнув твёрдым переплётом, раскрывал столетний том как раз там, где в обрамлении росписи запрещённых ятей, в центре плотной страницы, на миниатюрной иллюстрации, обуянная страстью нимфа бросалась на отбивавшегося от неё, полного отвращения ныряльщика.
Потом наступал черёд сна, который накатывался очистительной волной всемирного потопа, и чудные видения открывались моему взору. Я всплывал под потолок, сохраняя лежачее положение, мерно парил у самой кромки обоев, иногда отчаиваясь на дальний дедалов перелёт к обливающейся слезами богемской люстре. Затем пронзив горячим телом слюду заклеенных на зиму окон, уже радостно и бешено, с гиканьем и свистом, пикировал я над тяжёлой тушей охваченной летаргией Москвы, лёгкими перстами щекотал её жирные тёмно–коричневые бока, а после, наскучив этой забавой, поднимался выше. Там движение становилось мощнее; мохнатое тело Земли на мгновение пропадало из глаз и вдруг открывалось, преображённое, золотом светящееся изнутри, с украденной у Сатурна набедренной повязкой, с квадратным пупом, от которого во все стороны расходились пять розовых, дрожащих на ветру материков, и на сколько бы я не удалялся от моей планеты, её червонная душа беспрестанно переливалась в центре весёлой вселенной.
А хмурым утром, всё ещё со сладким привкусом неба на кончике языка, я плёлся в школу, где чандаловеки с пудовыми гирями вместо грудей преподавали совсем другие, наскоро скроенные по своему образу и подобию географию с астрономией. К ним я так и не смог приспособиться, а потому считался недалёким и криворуким, и однажды, для утверждения моей дурной славы, складывая после урока исполинскую карту Евразии местного производства, изорвал в квадратные куски её дряблое туловище, отказавшись пользоваться шаблонами намеченных сгибов. После этого, вызванные негодующей нечистью экономные родители, бросая на меня укоризненные взоры, два часа ползали по полу, возвращая установленную адовым законом форму континенту, из которого моё воображение уже давно вылепило нечто непокорное, быкорогое, звероликое.
Годам к девяти мой каркас стал до того мягок, тонок и податлив, что мелкие гады принялись меня бить, вдохновляемые на этот подвиг учительницей географии с икрами мастодонта, отрастающими прямо из тёмно–зелёной юбки, выкроенной из пышущей пылью школьной занавески. Дрались они неумело, по–дворовому. Это я понял через месяц, когда, по–джеклондоновски сжав зубы, спустился в подвал, где на свежевымытом зелёном татами, в белых пижамах десятеро маменькиных сынков обучались смертоносному искусству поиска равновесия под руководством озверевшего защитника афганских гор от пуштунских племён. И каково же было моё наслаждение видеть оторопелую физиономию близорукой падчерицы Марко Поло в момент моего первого удара правым кулаком в грудь предводителя скопища липкоруких прыщавых гадов — жирного татарина с красным, заляпанным чернилами ошейником. Он ёкнул, согнулся, схватился ладошками за мятый узел галстука и грузно осел на линолеум. Мелкие твари забегали, замахали руками, гнусаво завопили: «А Граверский дерётся!», подобострастно подхватили под локти челубеев труп и потащили его наполнять воздухом к маленькому окну; и больше уже ни один из них никогда не осмелился подойти ко мне на расстояние вытянутого со звонким кияем кулака.
С тех пор, до самого отъезда, девять с лишним лет, каждый вечер под землёй целенаправленно и планомерно занимался я огрублением собственного тела. Постепенно оно становилось всё менее восприимчивым к боли, лёгким, гибким, стройным, а внутри этой жёсткой оболочки, недоступная взору зыбких гнусных чудищ, зрела и расцветала хрупкая, светлоокая, белозубая, любящая смех и слёзы вдохновения своевольная душа.
*****
Возмужавшим юношей сижу я на знаменитых крымских скалах в ожидании девятого вала, смотрю на завораживающую, как огонь, бесноватую стихию.
Моё голое тело давно покрылось ровным слоем матового загара. Швы золотятся на бедре, откуда недавно вырезали гигантскую гематому, зачатую отправляющим в звенящий нокаут круговым ударом голени. Ляжка уже не болит. Хочется победы, ветхозаветного реванша, и, мысленно балансируя на поверхности лёгких волн, щедро раздаю я хлёсткие гедан–маваши–гери, тут же поворачиваясь лицом к новому врагу от коленопреклонённого соперника.
Вдруг две мокрые пятерни ухватились за каменный выступ и, подтянувшись на руках, вся в солёных солоновых струях, показалась морская дева — шатеновые волосы, голубые глаза, а вместо жирного тунцового хвоста — пара стройных ног. Она смахнула со лба горьковатую прядь, сладострастно рассмеялась, жадными пальцами и губами потянулась к вдруг вставшему члену, запорошив своей непослушной гривой мои пах и промежность.
Стояла знойная пора. Пальмы и кипарисы стрекотали цикадами, замолкали, бросали на нас нескромный взгляд и ещё пуще принимались музицировать. Весёлая сирена оказалась будущим врачом, и до самого последнего жаркого августовского дня, на рубеже рушившейся империи, любил я мою лапочку–эскулапочку.
Вернувшись на север, я принялся избивать шатких недругов, а потом, наскучив этим, с фальшивым паспортом и свёртком зелёных купюр в кармане, перешёл никем не охраняемую границу. Европа ждала меня спящей, разметавшейся в сладком сне русалкой. Я вступил на этот континент, как в свой дом. Всё мне было тут близко и дорого: влажные леса; таинственные реки; земля, залечившая боевые раны, неисковерканная похабными пахарями, дышала легко, а из её пор вырывался лишь чуткими ноздрями различимый абрикосовый дух.
На горячих, неспокойных ногах с лёгкостью перебегал я воздушные рубежи старого континента. В рюкзаке у меня были лишь две пары чистого белья, нож и тонкая немецкая книга с эпиграфом из Авесты на обложке. Заблудившись в приграничном лесу, я обычно шёл на дым и всегда выходил к приветливому домику.
Привыкшие к нелегалам фермеры с радостью нанимали здоровяка — «серба» и смотрели сквозь пальцы на его шашни с дочерьми да служанками. А после нескольких часов ежедневной работы у меня оставалось достаточно сил для изучения по украденной в супермаркете карте Европы дальнейшего пути к Атлантике; для отжиманий на костяшках кулаков и кончиках пальцев; для разглядывания чудного мира, щедро, не таясь, развёртывающего свои тайны перед моим жадным взором.
К вечеру, не в силах противиться призывному дыханию бора, я удалялся от застывшего у амбара старика–экскаватора, отверзшего пасть, потерявшую добрую половину зубов; проходил мимо галдящей детскими голосами кроны вишневого дерева, мимо собирающих персики итальянцев, фальшиво горланящих весёлые песни; уступал дорогу Дон Кихоту на разжиревшем Росинанте и Санчо Панса на велосипеде, мирно беседующим на славянском наречии, и, поздоровавшись, как обычно, не со всадником, а с конём, попадал в объятия леса.
Я батрачил в Польше, пас свиней в Чехии, чинил мельницу в Венгрии, воровал в Австрии, разбойничал в Германии. В конце концов, двадцать девятого октября, через реку, вброд, и едва не утонув, я перешёл последнюю европейскую границу, за которой лежала яркая многоцветная шестиугольная страна, омываемая волнами исполинского, полного клоделевых бликов, океана.
У заколоченного зелёными досками здания таможни, на фоне розоватого вечернего сумрака, замерло стадо коров. Временами одна из статуй утомлённых Ио оживала, выгибала спину, рычагом вздымала грязный хвост, и толстая струя с шумом изливалась на утоптанную траву. Рядом стоящая тёлка тут же принимала эту облегчительную эстафету, и вот уже всё стадо журчало московским фонтаном «Дружба народов».
В километре от границы находился безлюдный полустанок. Древний поезд пришёл через час, и, воспользовавшись забастовкой контролёров, — денег у меня всё равно не было, — я без билета доехал до конечной станции — города, где все машины были помечены тавром с цифрой «10».
Углубившись в лабиринт дрожащих от страха улиц, я принялся рыскать в поисках съестного. Всюду предусмотрительно были спущены железные забрала решёток, из–за которых выглядывали без вины заточённые истуканы, выряженные в итальянские костюмы. Вдруг в зеленоватом тупике блеснул неоновый свет. Дверь магазина не была заперта.
У стеклянного, набитого драгоценностями прилавка стоял обрюзгший великан с синевой во всю щёку, бледными руками и кровавым галстуком. В витринах, под защитой смехотворных замочков, разделённые по расовому признаку, призывно сверкали камни в золотой и платиновой оправе. С высокого крепостного вала кассы виновато глядела малахитовая девица в серебристом платке.